Наша первая юность проходила под знаком блока аргументы

Блок А. А. Собрание сочинений. Т. 5.

наша первая юность проходила под знаком блока аргументы

Он был знаком с Блоком, дружил с Пястом. Мне было 13 лет, и я хорошо помню его что проходил он по делу Гизетти. Следователь отца был Максимов.. .. Но большинство наших стражей особой ретивостью не отличалось. .. Все свои мальчишеские годы, все годы своей юности я прожил, ни разу не. И ежели в нашей братье найдется один из ста, Который пошлет проклятье и любви, Одиночестве и Боге. Юность пробует парить И от этого чумеет, .. Призрак женщины — гибельный знак — Отгоняя и вновь отставая, Аргумент, что поделать, слабый: С первой жертвой — почти как с. В таблице с аргументами не нашла ничего подходящего. . 1) Наша первая юность проходила под знаком Блока. (2) Сборники его.

И этот малахитный Ковер под головой — С уходом в цвет защитный, Военно-полевой. Мне снятся автоматы, Подсумки, сапоги, Какие-то квадраты, Какие-то круги. Как я буду без тебя? Как-то без твоей подсветки Мне глядеть на этот свет, Эти зябнущие ветки, На которых листьев нет, Ноздреватость корки черной На подтаявшем снегу… Мир, тобой неосвещенный, Как-то вынести смогу? Как мне с этим расставаньем, С этим холодом в груди?

Как-то там, без оболочки, На ветру твоих высот, Где листок укрылся в почке, Да и та едва спасет? Ангел мой, мое спасенье, Что ты помнишь обо мне В этой льдистой, предвесенней, Мартовской голубизне?

Ради Бога, ради Бога, Погоди, помедли, пого… Звон разбитого стекла. Непричастный к добру и ко злу, вообще говоря, Я не стану подобен козлу, вообще говоря, Что дрожит и рыдает, от страха упав на колени, О своих пред Тобою заслугах вотще говоря.

Им и вправду со мною плохо… Понимаю своих врагов. Им и вправду со мною плохо. Как отчетлива их шагов неизменная подоплека! Полк, в котором такой стрелок, неизбежно терпит фиаско. Гвозди гнутся под молотком, дно кастрюли покрыла копоть, Ни по пахоте босиком, ни в строю сапогом протопать. Мне чужой ненавистен запах. Я люблю себя больше всех высших принципов, вместе взятых. Это только малая часть.

Общий перечень был бы долог. Я и сам до всего допер. Понимаю сержанта Шмыгу, Что смотрел на меня в упор и читал меня, будто книгу: Боже, как это мне понятно! У меня не меньше причин быть скотиной, чем у любого. Кошка, видя собственный хвост, полагает, что все хвостаты, Но не так-то я, видно, прост, как просты мои супостаты. Оттого-то моей спине нет пощады со дня рожденья, И не знать состраданья мне, и не выпросить снисхожденья, Но и гордости не заткнуть.

Я не Шмыга какой-нибудь, чтобы все меня понимали. Отсрочка Елене Шубиной …И чувство, блин, такое кроме двух-трех неделькак если бы всю жизнь прождал в казенном доме решения своей судьбы. К кому на очередь?

К судье ли, к менту, к зубному ли врачу? И не пойму, что это ад. В желудке ледянистый ком. Как душа дышала, как пела, бедная, когда мне секретарша разрешала отсрочку Страшного суда!

Стирает то, что чересчур болит. Поэтому я помню так. Но этот дом я помню. Замполит — Иль как его зовут — военкомата, С угрюмостью, которая сулит Начало новой жизни, хрипловато Командует раздеться. Наш призыв Стоит напротив молодца с плаката У стенки, перепуган и стыдлив.

Одежду Мы сняли, аккуратно разложив. Майор следит, не спрятано ли между Солдатских ягодиц и пальцев ног Чего-нибудь запретного. Надежду Оставь, сюда входящий. Вышел срок Прощаниям с родными: На сборном пункте не случится чуда — Три дня нас будут там мариновать, А после расфасуют в карантины.

Когда опять Нас выпустят отсюда, миг единый Я буду колебаться… Видит Бог, Земную жизнь пройдя до середины — И то я вспомню это: Майоры Не любят шуток. Я же с детских лет Во сне боялся убегать от своры. Держа в руке военный свой билет, В котором беспристрастный медработник Мне начертал: Шесть лет, помилуй Господи, назад Наш класс сюда водили на субботник.

Троллейбус, грязноват и грузноват, Проплыл проспектом — мимо овощного И далее, куда глаза глядят И провода велят… Теперь я снова — Шесть лет, помилуй Господи, прошло! И мне не тяжело Нести домой пакет томатов мокрых Стоял с утра, досталось полкило. Меня ничей не остановит окрик. Немногое для счастья нужно. Для многих рост его уже привычен, Но необычен богатырский вес, И даже тем, что близко с ним знакомы, Его неимоверные объемы Внушают восхищенный интерес.

Зато в столовой страх ему неведом. Всегда не наедаясь за обедом, Он доедает прямо из котла. Он следует начальственным заветам, Но несколько лениво… и при этом Хитер упрямой хитростью хохла. Солдаты службы срочной Всегда надежды связывают с почтой, Любые разъясненья ни к чему, И сразу, избежав длиннот напрасных, Я говорю: Все получилось точно, как в журнале, И Петя хочет, чтобы все узнали, Какие в нас-де дамы влюблены.

Кругом слезами зависти зальются, Увидевши, что Петя Таракуца Всех обогнал и с этой стороны! И он вовсю показывает фото, И с ужина вернувшаяся рота Рассматривает лаковый квадрат, Посмеиваясь: Дежурный лейтенант сегодня мил, По нашей роте он один из лучших, И на экране долговязый лучник Прицелился в шерифовских громил. Отважный рыцарь лука и колчана Пускает стрелы. Ужель его сегодня окружат? Играет ветер занавесью куцей, И я сижу в соседстве с Таракуцей И думаю о том, что он мой брат.

Не жаждут ни ответа, ни привета, Взаимности ни в дружбе, ни в любви, Никто уже не требует поэта К священной жертве — бог с тобой, живи И радуйся! Тебе не уготован Высокий жребий, бешеный распыл: Как будто мир во мне разочарован. Он отпустил меня — и отступил. Сначала он, естественно, пугает, Пытает на разрыв, кидает в дрожь, Но в глубине души предполагает, Что ты его в ответ перевернешь. Однако не найдя в тебе амбиций Стального сотрясателя миров, Бойца, титана, гения, убийцы, — Презрительно кидает: Как славно было прежде — Все ловишь на себе какой-то взгляд: Эпоха на тебя глядит в надежде… Но ты не волк, а семеро козлят.

Я так хотел, чтоб мир со мной носился, — А он с другими носится. Так женщина подспудно ждет насилья, А ты, дурак, ведешь ее в кино. Отчизна раскусила, прожевала И плюнула. Должно быть, ей пора Терпеть меня на праве приживала, Не требуя ни худа, ни добра.

Никто уже не ждет от переростка Ни ярости, ни доблести. А я-то жду, и в этом вся загвоздка. Но это я могу перенести. Как бронируем место в раю! Как убого, как жалко лелеем Угнетенность, отдельность свою! Как, ответ заменив многоточьем, Умолчаньем, сравненьем хромым, Мы себе обреченность пророчим И свою уязвленность храним! Это все перевесит. И вот американские стихи… И вот американские стихи. Печатает поэзы И размышления о мире в мире. Студентка фотографии не видел, Но представляю: Перечисленья Всего, на чем задерживался взгляд Восторженный: Безмерная, щенячья радость жизни, Захлеб номинативный: В разны годы Я это слышал!

А утром солнце будит сонный дом, Заглядывая в радужные окна. Салат Из крабов; сами крабы под водой, Еще не знающие о салате; Соломенная шляпа; полосатый Купальник и раздвинутый шезлонг… Помилуйте!

Я тоже так умею! Меж тем Мои друзья сидят по коммуналкам И пишут гениальные стихи В конторских книгах! А потом стучат Угрюмо на раздолбанных машинках, И пьют кефир, и курят "Беломор", И этим самым получают право Писать об ужасе существованья И о трагизме экзистенциальном!

наша первая юность проходила под знаком блока аргументы

Да что они там знают, эти дети, Сосущие банановый напиток! Когда бы грек увидел наши игры! Да, жалок тот, в ком совесть нечиста, Кто говорит цитатами, боясь Разговориться о себе самом, Привыкши прятать свой дрожащий ужас За черною иронией, которой Не будешь сыт! Что знают эти, там, Где продается в каждом магазине Загадочный для русского предмет: Футляр для установки для подачи Какао непосредственно в постель С переключателем температуры!.

Но может быть… О страшная догадка! Быть может, только там они и знают О жизни! Неразбериху, хаос, кутерьму Мы втискиваем в ямбы и хореи. От урывков, заплат, Ожиданья постыдной расплаты… Перед тем, кто кругом виноват, Сразу сделались все виноваты.

Умирать не в холодном поту, Не на дне, не измучась виною, Покупая себе правоту Хоть такой, и не худшей ценою, Не в тюрьме, не своею рукой, Заготовив орудье украдкой… Позавидуешь смерти такой! Здесь, прожив свою первую треть, Начитавшись запретного чтива, Я не то что боюсь умереть, А боюсь умереть некрасиво. Блажен, кто белой ночью после пьянки… Лучше уж не.

наша первая юность проходила под знаком блока аргументы

Иначе с чем сравнишь? С этим домом нетопленным как примирить Пиротехнику нашу? Что нам делать, умеющим ткать по шелкам, С этой рваной рогожей, С этой ржавой иглой, непривычной рукам, И глазам непригожей? У приверженца точки портрет запятой Вызывает зевоту.

На каком языке с немотой Говорить полиглоту? Убывает количество сложных вещей, Утончённых ремёсел. Упрощается век, докатив до черты, Изолгавшись, излившись. Отовсюду глядит простота нищеты Безо всяких излишеств. И всего ненасущего тайный позор Наконец понимая, Я уже не гляжу, как сквозь каждый узор Проступает прямая. Остаётся ножом по тарелке скрести В общепитской столовой, И молчать, и по собственной резать кости, Если нету слоновой. Снился мне сон, будто все вы, любимые мной… Снился мне сон, будто все вы, любимые мной, Медленно бродите в сумрачной комнате странной, Вдруг замирая, к стене прислоняясь спиной Или уставясь в окно с перспективой туманной.

Я то к одной, то к другой: Только тебя не хватало? И снова по кругу Бродят, уставив куда-то невидящий взгляд, Плачут и что-то невнятное шепчут друг другу. Сделать, бессильному, мне ничего не дано. Жаркие, стыдные слезы мои бесполезны.

Не все ли тебе-то равно, Что происходит: Мимо ползут многошумной змеею усталой, Смотрят презрительно? Как же мне страшно всегда Было себя представлять продавцом-зазывалой, Бедным торговцем ненужностью! Никто не нуждается в. Жалость другая нужна и подмога другая. Помню, мне под ноги смятый стакан подлетел, Белый, из пластика, мусорным ветром несомый: Здесь не слышали слова "монета"!

Чем мне помочь тебе, чем? Я и сам ещё что-то могу потому, Что не знаю всего о себе, о народе И свою неуместность нескоро пойму. Невозможно по карте представить маршрут, Где направо затопчут, налево сожрут. Привыкай же, душа, усыхать по краям, Чтобы этой ценой выбираться из ям, не желать, не жалеть, не бояться ни слова, ни ножа; зарастая коростой брони, привыкай отвыкать от любой и любого И бежать, если только привыкнут. Двадцать семь раз я, глядишь, уже прожил День своей смерти.

Веры в бессмертие нет ни на грош. Век, исчерпавший любые гипнозы, Нам не оставил спасительной позы, чтобы эффектней стоять у стены. Отнял желания, высушил слезы И отобрал ореол у войны.

Все же мне лучше, чем дичи под сетью. Два утешенья оставлены. Все можно объяснить дурной погодой… Все можно объяснить дурной погодой. Перевалить на отческий бардак, Списать на перетруженный рассудок, На fin de siecle и на больной желудок… Но если все на самом деле так?!

Бродский Прежде она прилетала чаще. Как я легко приходил в готовность! После безумных и неумелых Привкус запретности! О, синхронные окончанья Строк, приходящих одновременно К рифме как высшей точке блаженства, Перекрестившись прости нас, Боже! Как не любить перекрестной рифмы? О, сладострастные стоны гласных, Сжатые губы согласных, зубы Взрывных, задыхание фрикативных, Жар и томленье заднеязычных! Как, разметавшись, мы засыпали В нашем Эдеме мокрые листья, Нежные рассвет после бурной ночи, Робкое теньканье первой птахи, Непреднамеренно воплотившей Жалкую прелесть стихосложенья!

И, залетев, она залетала. Через какое-то время месяц, Два или три, иногда полгода Мне в подоле она приносила Несколько наших произведений. Если я изменял с другими, Счастья, понятно, не получалось. Все выходило довольно грубо. Тут уж она всерьез обижалась И говорила, что Н. Однако все искупали ночи.

Утром, когда я дремал, уткнувшись В клавиши бедной машинки, гостья, Письменный стол приведя в порядок, Прежде чем выпорхнуть, оставляла Рядом записку: Нынче она прилетает редко. Тонкие пальцы ее, печально Гладя измученный мой затылок, Ведают что-то, чего не знаю. Что она видит, устало глядя Поверх моей головы повинной, Ткнувшейся в складки ее туники?

Или пейзаж былого Эдема? Метафизические обломки Сваленной в кучу утвари, рухлядь Звуков, которым уже неважно, Где тут согласный, где несогласный. Строчки уже не стремятся к рифме. Метры расшатаны, как заборы Сада, распертого запустеньем.

Мальчик насвистывает из Джойса. Да вдалеке, на пыльном газоне, Н. Я, пребывая при своем, Не эмигрирую, поскольку Куда как тяжек на подъем: Я не умею жить в Париже. Разлука мне не по плечу. Я стану тише, глаже, ниже, Чтоб не продаться — замолчу. В стране дозволенной свободы, Переродившейся в вертеп, Я буду делать переводы, Чтоб зарабатывать на хлеб, И, отлучен от всех изданий, Стыдясь рыданий при жене, Искать дежурных оправданий Усевшимся на шею.

Я сам себя переломаю И, слыша хруст своих хрящей, Внушу себе, что принимаю, Что понимаю ход вещей, Найду предлоги для расплаты, Верша привычный самосуд… Мы вечно были виноваты — За это нам и воздадут. И торжествующие стеньки С российской яростью родной Меня затеют ставить к стенке Какой-нибудь, очередной, И жертвой их чутья и злобы Я пропаду ни за пятак: Добро б за что-нибудь! Добро бы За что-нибудь — за просто так! Прощай, свободная Россия, Страна замков, оград, ворот!

Прощай, немытая стихия — Так называемый народ! Опять взамен закона дышло, И вместо песни протокол, И вместо колокола слышно, Как в драке бьется кол о кол!

Пустынный берег был монументален. К Европе простирался волнолом. За ближним лесом начинался Таллин. Было лень Перемещать расслабленное тело. Кончался день, и наползала тень. Федотовы еще не развелись. Стогов не погиб Под колесом ненайденной машины.

Дмитрий Быков. Собрание стихов

Марину не увел какой-то тип. Сергей и Леша тоже были живы. Около воды Резвились двое с некрасивым визгом, Казавшимся предвестием беды. Федотов-младший радовался брызгам И водорослям. Смех и голоса Неслись на берег с ближней карусели. На яхтах напрягали паруса, Но ветер стих, и паруса висели. Прибалтика еще не развелась С империей.

Кавказ не стал пожаром. Две власти не оспаривали власть. Вино и хлеб еще давали даром. Москва не стала стрельбищем. Толпа Не хлынула из грязи в квази-князи. Еще не раскололась скорлупа Земли, страны и нашей бедной связи.

Маленький урод Стоял у пирса. Жирная бабенка В кофейне доедала бутерброд И шлепала плаксивого ребенка. Я смотрел туда, Где чайка с криком волны задевала, И взблескивала серая вода, Поскольку тень туда не доставала.

Земля еще не треснула. Вода Еще не закипела в котловинах. Не брезжила хвостатая звезда. Безумцы не плясали на руинах. И мы с тобой, бесплотных две души, Пылинки две без имени и крова, Не плакали во мраке и тиши Бескрайнего пространства ледяного И не носились в бездне мировой, Стремясь нащупать тщетно, запоздало Тот поворот, тот винтик роковой, Который положил всему начало: Не тот ли день, когда мы вчетвером Сидели у пустынного залива, Помалкивали каждый о своем И допивали таллинское пиво?

О нет, не. Чуть стоят столбы, висят провода. С быстротой змеи при виде мангуста кто могли, разъехались кто. И стоит такое тихое лето, что расслышишь каждую стрекозу.

Я живу один в деревянном доме, я держу корову, кота, коня. Обо мне уже все позабыли, кроме тех, кто никогда не помнил. Сею рожь и просо, давлю вино. Я живу, и время течет обратно, потому что стоять ему не дано. Я уже не дивлюсь никакому диву. На мою судьбу снизошел покой. Иногда листаю желтую "Ниву", и страницы ломаются под рукой. Приблудилась дурочка из деревни: Вдалеке заходят низкие тучи, повисят в жаре, пройдут стороной.

Вечерами туман, и висит беззвучье над полями и над рекой парной. В полдень даль размыта волнами зноя, лес молчит, травинкой не шелохнет, И пространство его резное, сквозное на поляне светло, как липовый мед. Из потертой сумки вынет открытку непонятно, откуда он их берет. Все не мне, неизвестным: Иногда на тропе, что давно забыта и, не будь меня, уже заросла б, Вижу след то ли лапы, то ли копыта, а вглядеться, так может, и птичьих лап, И к опушке, к черной воде болота, задевая листву, раздвинув траву, По ночам из леса выходит кто-то и недвижно смотрит, как я живу.

Семейное счастие кротко, Фортуна к влюбленным щедра: Котляревский не слишком склонен верить показаниям самого Лермонтова: К страстям Лермонтова профессор Котляревский относится уж совсем скептически: Конечно, такие замечания делают честь игривому остроумию профессора. Но беспощадность его к Лермонтову все растет. В одном месте г. Котляревский решает наконец высказать Лермонтову горькие слова одного из его героев: Котляревского, который 29 решил во что бы то ни стало не увлекаться объектом своего исследования и Сохранять должное спокойствие и строгость.

Однако сам Лермонтов начинает упираться и противоречить своему строгому судье по мере того, как растет количество цитат. Котляревского выходит, что Лермонтов всю жизнь старался разрешить вопрос, заданный ему профессором Котляревским, да так и не. Он писал их искренно! Для нас, конечно, эти стихи важны не по их художественной ценности интересно бы узнать, что хотел сказать г.

Котляревский этими двумя прямо противоположными фразами? Эта роковая обмолвка уничтожает все остальное исследование. Что же значат теперь все эти сравнения Онегина с Печориным 30 за них, впрочем, любой преподаватель поставит пять или бесконечные рассуждения о русской жизни, поэзии и критике?

Тридцать лет шеренга чиновников в черных сюртуках старалась заслонить от наших взоров тот костер, на котором сам он сжег свою жизнь. Костер был сложен из сырых поленьев, проплывших по многоводным русским рекам; трещали и плакали поленья, и дым шел коромыслом; наконец взвился огонь, и чиновники сами заплакали, стали плясать и корчиться: Чиновники плюются и корчатся, а мы читаем Бакунина и слушаем свист огня.

Бедная литература о Бакунине растет: Из трех очерков о Бакунине, вышедших в этом году, наиболее яркое впечатление производит очерк г. Автор сумел отметить то вечное, что очищает и облагораживает всякий запыленный факт, поднимая его на воздух, предавая его солнечным лучам.

Очерк Андерсона написан литературнее двух. Кажется, только она одна способна огорашивать мир такими произведениями. Целая туча острейших противоречий громоздится в одной душе: Сидела в нем какая-то пьяная бесшабашность русских кабаков: Как будто струсив перед пустой дуэлью с им же оскорбленным Катковым 31Бакунин немедленно поставил на карту все: Только гениальный забулдыга мог так шутить и играть с огнем.

Здесь с первых же дней, с энергией ничуть не ослабевшей, Бакунин стал действовать в прежнем направлении. Кто только не знал его и не отдавал ему должного! Все, начиная с императора Николая, который сказал о нем: О Бакунине можно писать сказку. Его личность окружена невылазными анекдотами, легендами, сценами, уморительными, трогательными или драматическими.

Интересно, что в участи своей посудины Бакунину удалось заинтересовать брата шведского короля, шведских министров и влиятельных лиц; и все-таки дело кончилось ничем: Половина команды пошла ко дну, а оружие забрал шведский фрегат Писал Бакунин много, но большей части своих писаний не кончил; они и до сих пор в рукописях.

Можно ли брать с Бакунина пример для жизни?

Дмитрий Быков. Собрание стихов

Нет, по тому одному, что такие люди только родятся. Такая необычайная последовательность и гармония противоречий не даются никакими упражнениями.

Их раскололо то сознание, которого не было у Бакунина. Он над гегелевской тезой и антитезой возвел скоропалительный, но великолепный синтез, великолепный потому, что им он жил, мыслил, страдал, творил. Займем огня у Бакунина! Только в огне расплавится скорбь, только молнией разрешится буря: Это говорит молодой Бакунин, но то же повторит и старый.

Вот почему имя его смотрит на нас из истории рядом с многошумными именами. Хорошо узнать Бакунина, страстно и пристально взглянуть в его глаза, на лицо, успокоенное только смертью: Непостижимо для нас древняя душа ощущает как единое и цельное все то, что мы сознаем как различное и враждебное друг другу. Современное сознание различает понятия: Она, так же как он, двигалась и жила, кормила его как мать-нянька, и за это он относился к ней как сын-повелитель. Он подчинялся ей, когда чувствовал свою слабость; она подчиняла его себе, когда чувствовала свою силу.

Их отношения принимали формы ежедневного обихода. Она 37 как бы играла перед ним в ясные дни и задумывалась в темные ночи; он жил с нею в тесном союзе, чувствуя душу этого близкого ему существа с ее постоянными таинственными изменами и яркими красками.

Только постигнув древнюю душу и узнав ее отношения к природе, мы можем вступить в темную область гаданий и заклинаний, в которых больше всего сохранилась древняя сущность чужого для нас ощущения мира.

Современному уму всякое заклинание должно казаться порождением народной темноты: Так некогда относилась к нему и наука.

Они — это плотный крепкий человек в малахае, из-под которого выглядывало желтое измученное лицо, и уж совсем ничем не примечательный милиционер.

Сзади стояла растерянная и плачущая соседская домработница. Я сразу понял все — время было такое, что в подобных визитах не скрывалось никакой тайны. А человек в малахае сказал торжествующе-злобным голосом: И, лихорадочно одеваясь, все пытался сообразить —. В ту минуту мне почему-то казалось самым важным ответить ни этот вопрос. Ситуация была в самом деле непростая, и ее следует объяснить, тем более что в ней отчетливо сказываются особенности того чудовищно необычайного времени.

Тогда еще не был в ходу горький афоризм: Да и очень редкий советский читатель, даже из приобщенных к литературе, знал в то время имя Кафки. Но жизнь уже начинала превосходить кафкианские фантасмагории.

Мой путь к большим бедам начинался с мелких недоразумений. В августе Л года я приехал в Москву поступать в литературоведческую аспирантуру. Вступительные экзамены в педагогическом институте имени Ленина на этот раз проводились по новой, необычной методике. Огромная комиссия вела собеседование сразу по спе- - 5 - циальности, философии и Иностранному языку. Меня предупредили, что решающее значение имеет рецензия на вступительную письменную работу, а мою рукопись об Эдуарде Багрицком оценили очень высоко.

Молодая преподавательница английского задала мне два или три вопроса и среагировала немедленно: Третьим экзаменатором был философ Вандек. Я знал книгу Вандека и Тимоско о Спинозе, испытывал к этому философу некую симпатию и заранее радовался возможности покрасоваться своей эрудицией.

Но увы, мне был задан совершенно неожиданный вопрос: Но Ван-дека это не устроило. Тут же я взглянул на Вандека. Его лицо было невозмутимо, но сидевший с ним рядом ректор института Никич почему-то покраснел. Вандек обратился к Тройскому: Однако я решил не сдаваться. Там собеседование прошло вполне благополучно. Прочитавшая рукопись о Багрицком Евгения Ивановна Ковальчик заявила, что просит поручить ей руководство будущим аспирантом.

Пожилой репатриант из США отметил мой американский акцент, на этот раз без укоризны. А философ Квитко поинтересовался только законами диалектики. Увы, дней через десять она же, с не менее доброй и сердечной интонацией, но и с оттенком горечи сообщила, что отдел кадров Наркомпроса не утвердил мое зачисление в аспирантуру. Выяснилось, что я тот самый абитуриент, который не знает, где родился товарищ Сталин. Возвращаться домой, в Куйбышев, было обидно. И я развил бурную деятельность. Довольно легко нашел работу — журналист- - 6 - ских вакансий всюду было много, сказывалась осень тридцать седьмого.

Тогда возникла проблема прописки. И нашлись добрые знакомые. Они устроили мне прописку в дачном поселке Ильинском и угол в кабинете частнопрактикующего зубного врача. Видимо, московской милиции пришлось немало потрудиться, чтобы обнаружить мое убежище.

Поэтому так радовался оперативный уполномоченный в малахае и так плакала курносая растрепанная девчушка, сердцем почувствовавшая, что нам больше никогда не свидеться.

А ведь было дело — я читал ей своих любимых поэтов, а она морщила лоб, почтительно слушая Заболоцкого или Багрицкого. Подтвердили это и мои первые сокамерники. Их было трое — советский дипломат, исполнявший обязанности заместителя Генерального секретаря Лиги Наций, саратовский прокурор и сапожник из Саранска по фамилии Бернар. Эта фамилия и была источником его беды. Потомок наполеоновского солдата, женившегося на мордовской крестьянке, он каким-то чудом сохранил французское подданство и в году по своей полной аполитичности вздумал обратиться в посольство за разрешением съездить на родину предков.

До этого за 70 лет своей жизни он никуда из Саранска не выезжал. Бывший прокурор проявил интерес к тому, чем, я, совсем юный, по его меркам мне шел двадцать второй годмогу объяснить причину моего ареста. В тюрьме спешить некуда, и говорил я подробно, надеясь на то, что опытные старшие товарищи помогут мне разобраться в событиях. Но ныне я, пожалуй, вспоминаю пережитое более обстоятельно. Поэтому отвлекусь от своего лубянского повествования и вначале сообщу о том, чего я тогда не знал и не мог знать, ибо впоследствии выяснилось, что я был арестован по вполне нелепым, фантастическим обвинениям.

В те годы это производилось в соответствии с й статьей Уголовно-процессуального кодекса. И этот день для любого узника был желанным. Подписал двести шестую — значит, финал, кончились допросы, очные ставки, уговоры, угрозы, истязания.

И вот когда у меня настал такой день, то на первой же странице личного дела я обнаружил письмо из Куйбышева в Москву с требованием разыскать и арестовать. А в левом углу бумаги я первым делом прочитал резолюцию: Фамилию Фриновского я. Он был заместителем Ежова, комкором, командовал пограничными войсками.

Удивительное дело — от внимания такой высокой особы Мне стало и страшно и как-то неожиданно лестно. Но все ощущения перебили испуг и удивление: Я принялся читать документ, и мне сразу бросилось в глаза, что там искажены имя и год рождения.

Меня нарекли Леоном и родился я в году. В справке куйбышевских следователей было написано — Лев, а дата была невероятная — год. Тогда, за столом следователя, я сразу вспомнил московского оперативника, который так радовался, что он меня разыскал.

Дело было не только в адресе, но и в полном несоответствии основных данных. Я уже раньше, когда читал ордер на арест, узнал, что превратился из Леона в Льва, а в куйбышевской тюрьме догадался о причине этого превращения. Одним из следователей, ведущих писательское дело, оказался Петр Максимов, бывший секретарь пединститутского комитета комсомола. Проверить имя по паспорту он явно не удосужился. Однако именно совместная учеба в институте никак не позволяла ему прибавить мне 20 лет.

Здесь, видимо, действовала другая беззастенчивая и наглая рука. Нельзя же было, в самом деле, сообщить подлинный год рождения, раз меня хотели пристегнуть к эсеровской организации. А листая свое личное дело, я понял, как возникло это странное желание.

Сегодня это имя вряд ли кто-нибудь помнит, и поэтому нужна справка. Гизетти до Октября был активным деятелем партии правых эсеров и, на мое несчастье, лите- - 8 - ратуроведом. Желающие могут прочитать.

Однако в сведениях, сообщаемых словарем, есть и существенный пробел. Почти ничего не говорится о том, что делал Гизетти после Октября до середины х годов, и уж вовсе ни слова о том, что было. И еще точнее — ранее неизвестные мне данные о том, что он умер в Куйбышеве 7 октября года. А я как раз в это время настойчиво требовал с ним очную ставку.

И не я. Кстати, он умер отнюдь не в силу возрастных особенностей. Наоборот, Александр Гизетти ушел из жизни, только-только отметив свое пятидесятилетие. Но словарь молчит о том, что после Октября Гизетти, по его рассказам в камере, провел в тюрьмах около 12 лет.

Мне передавали его фразу: В наш город он попал из Ленинграда, когда после убийства С. Кирова северную столицу очищали от нежелательных, подозрительных элементов. Кстати, тогда сослали в Самару и еще одного писателя — Георгия Венуса. Напомню, что офицерский полк под командованием Дроздова был одним из самых лихих формирований белогвардейской армии. Венус жил в эмиграции, а затем, в период смены вех, вернулся в Ленинград, отрёкся от своего прошлого, был принят в Союз писателей, а после 1 декабря года оказался в Самаре.

Борис Георгиевич вспоминает, что рукописи отца хранились в его старом школьном ранце. А когда вернулся домой, отца уже увезли. Он погиб в тюрьме; в - 9 - июле года Там есть сведения, мне вовсе неизвестные, но помогающие понять психологию Гизетти, которого следствие так успешно использовало для фальсификации многих дел, в том числе и.

Гизетти был одинок, голоден и выглядел жалко.

ПОЛУЙЧИК ИГОРЬ - ЧТО ПРОИСХОДИТ НА САМОМ ДЕЛЕ ((Сколько на самом деле РФ)

Несмотря на это, он сохранил страстную любовь к литературе. Он был знаком с Блоком, дружил с Пястом. Мне было 13 лет, и я хорошо помню его разговоры с отцом о символистах Мы хоть и были в ссылке, но жили семьей и пользовались материальной помощью родственников отца. Мама подкармливала Гизетти и в то же время боялась. Начались страшные времена, и мама говорила: Я далек от того, чтобы винить Гизетти. Винить надо страшное время и людей, создавших это время.

Весной года был арестован мой отец, потом я выяснил, что проходил он по делу Гизетти. Следователь отца был Максимов Отец после нескольких месяцев не выдержал и подписал обвинения, хотя был достаточно мужественным человеком После окончания следствия отец был переведен в сызранскую тюрьму. Там умер в тюремной больнице от гнойного плеврита. Это письмо меня взволновало.

Значит, Венус и я были арестованы одновременно. И на его судьбе сказалась злая воля Петра Максимова, который приложил руку к моему делу. С тех пор я заинтересованно следил за хлопотами Бориса Венуса о возвращении читателю книг его отца. И когда оно состоялось, я не без волнения прочитал все три чудом спасенных романа.

Три периода трудной жизни Георгия Венуса отражены в романных сюжетах: Зачем погибали солдаты и офицеры в окопах русско-гер- - 10 - манской войны?

Венус насмотрелся на их Жестокую и бессмысленную смерть. Надо много раз видеть кошмары войны, чтобы писать о них так внешне спокойно и в то же время так по сути взволнованно, как пишет Венус: Над краем четвертой воронки торчали ноги, одна — в рваном сапоге, другая — разутая. На разутой, зацепившись за большой палец, висела мокрая от дождя, размотавшаяся портянка. У Блока есть знаменитая строка: Читая Венуса, я все время вспоминал эти слова.

Какие в самом деле страшные судьбы у русских людей в XX веке! И обдумывая их причудливые сплетения, я внезапно поразился одному обстоятельству: Георгий Венус из немецких граждан России, он воевал в русской армии.

А затем оказался в Германии, на родине своих далеких предков, где существовать ему было легче абсолютного большинства эмигрантов. Там нашлись родственники, которые поддержали его, помогли.

Однако он стремился в Россию, — именно там была для него настоящая Родина. После немалых хлопот Венус добился, что советский посол в Германии Н. Крестинский в году подписал ему разрешение на въезд в Россию. По горькой иронии судьбы на них обоих через 12 лет обрушились арест и смерть. Но тогда радостный Венус спешил уехать домой, и весной года вернулся в Ленинград. Дома он спокойно прожил только восемь лет, его ждал арест, ссылка, самарская тюрьма и смерть в Сызрани.

Кстати, именно в этом городе он некогда начинал свою воинскую службу. И вот неотвязно встает вопрос — почему же немец, офицер печально известного дроздовекого полка белой гвардии Георгий Венус так страстно стремился вернуться в Россию? Зависит ли любовь к Родине от национальности, от так называемой пятой графы? Или есть в основе этого великого чувства какие-то другие мотивы?

Так биография и романы Георгия Венуса, погибшего больше полувека назад, ведут к вполне современным раз- - 11 - думьям. Кстати, в этих раздумьях стоит учесть еще одно обстоятельство. Они вместе хлопотали о разрешении отправиться на Родину, в последнюю минуту русский Вадим Андреев передумал и лишь после войны получил советское подданство и в Москве стал членом Союза писателей. А немец Георгий Венус поспешил вернуться.

Возвращение привело к новым жестоким испытаниям. Он не один год воевал, не раз был ранен, и сын его справедливо оценивает отца как мужественного чело века. Но избиения и пытки вынудили его подписать лжи вые показания, человек с перебитой челюстью и больными вследствие ранения легкими, конечно, был не в силах сопротивляться палаческому азарту ежовских молодчиков.

А горькая ирония судьбы сказалась в том, что еще до смерти дроздовского офицера Георгия Венуса был расстрелян его старший брат Александр, летчик, прослуживший в красном воздушном флоте почти двадцать лет.